July 4th, 2012

я

10. Глава первая, Аня Акобджанова

Аня Акобджанова

Но вернемся. Ночевали и даже жили у нас на Солянском проезде  и по другим поводам. Была у мамы очень дальняя, троюродная, наверно, родственница Аня. Не помню, где она жила и не помню, чтобы мы как-то общались. Она была врач, вышла замуж за Аркадия Акобджанова и году в 34-35-м уехала с ним в Париж – Аркадий стал там работать в Торговом представительстве СССР, Торгпредстве, по-тогдашнему. Через несколько лет парижской торгпредской жизни Аркадий был срочно отозван в Москву. С семьей. Приехав, они, как почти иностранцы, прямо с парижского экспресса поселились в гостинице «Метрополь» в двухкомнатном номере. Кто хоть немного знает Москву – поймет. К утру, они разобрались, что платить надо самим (Торгпредство и не собирается) и что число, проставленное в счете за номер, обозначает не  инфляционные франки, а золотые «инвалютные» рубли. Вылетели из Метрополя пулей. Даже тремя пулями – была еще маленькая дочка. А куда? Мало кто в Москве 37-38-го не понимал, что означает, когда отзывают из-за границы с семьей. Родные, знакомые, друзья – шарахались. Москва для них опустела. И тогда они поселились у нас, в нашей комнате. Аркадий, правда, как правило, ночевал где-то в другом месте. Кто забыл, что это за комната – перечитайте начало.

Понятно, никакой этой предыстории я не знал. Приехали, живут – отлично. Тем более слушать рассказы человека, еще неделю назад ходившего по Парижу. Ну, как о другой стороне Луны. О пространстве, которое вроде и есть, судя по радио и газетам, но реально его вроде и нет. Если не считать почтовых марок. Разумеется, не на конвертах с письмами (о таком никто и не думал), а в альбоме для марок. Рассказы, конечно, были просоветские. Во всяком случае, при мне. Никогда не касались тамошнего быта, чтобы не выявился весь кошмар быта нашего. Но меня это и не интересовало. А рассказывала Аня живо, был, что называется, эффект присутствия. Недаром же через столько лет помню. Как с покупками в руках затруднилась открыть дверь в метро, а какой-то мужчина сразу не помог. И она, проходя, сказала ему: «Благодарю, мсье, Вы были очень любезны». Как в варьете (само слово-то какое было тогда для меня!) всю одежду дамы-конферансье составляли три брошки. Одна побольше и две поменьше. Или о том, какой фурор произвел в Париже новенький тогда Ансамбль красноармейской песни и пляски. Как плакали эмигранты, слушая в Париже русские солдатские песни из недосягаемого «оттуда». Как все встали, когда исполняли «Интернационал» (тогдашний гимн СССР), а седая пара, он с усами, одни, наверно, во всем зале не встали. «Жан, умоляю, встанем – Не буду я на их жидовский гимн вставать». Аня рассказывала, с каким успехом прошли гастроли Художественного театра и как бывшие гвардейские офицеры со знанием дела осуждали игру замечательного актера Прудкина – играя Вронского, гвардейского офицера, он как-то не так сидел при даме.

Да и сама Аня была яркая, эффектная, вся в заграничном, и даже волосы были чуть лиловые – из Парижа. Такие волосы она носила и много позже и со вкусом рассказывала, как в Москве, в качестве медицинского чиновника, проверяла районный вендиспансер. И как навстречу ей выходили два молоденьких лейтенанта и очень ее осудили: «старая, а туда же».

То, что в комнате стало теснее я, в наших условиях, должно быть, не очень-то и замечал. Но замечательный подарок запомнил – брелок для ключей в виде крошечного перочинного ножичка в корпусе с серпом, молотом и красной звездой. Это и вправду была очень красивая, с большим вкусом сделанная вещица. Должно быть, сувенир Советского павильона на Всемирной выставке в Париже. Она как раз тогда и была. Я не совсем понял, почему его нельзя брать в школу. Возможно, это была хоть какая-то попытка конспирации, чтобы не очень привлекать внимание. Но я вполне удовлетворился объяснением о возможности потерять. Никаких других заграничных вещей, сколько помню, у нас не появилось. Возможно, это объясняется свойствами Аниного характера. Но, скорее, родители посчитали невозможным в таких условиях принять у нее что-либо. Мол, при ее неясном  будущем каждая нитка  сможет оказаться необходимой. Как раз в те годы сотрудников представительств СССР за границей так часто отзывали в Москву для расстрела, что вместо послов стали посылать так называемых «поверенных в делах». «Поверенные», в отличие от послов, по дипломатическому протоколу, не должны были быть представлены Главе принимающего государства. Считалось, что такая мера сделает убийственную (в буквальном смысле) чехарду послов – менее заметной. Так что Аня с дочкой вот-вот вполне могли стать «ЧСИР», членами семьи изменника родины. Было такое вполне официальное именование.

Как в тогдашнем царстве страха мои родители смогли пойти на то, чтобы приютить их – и сейчас не легко понять. Нельзя было им, должно быть, иначе.

Но у Аниного семейства, слава Богу, все кончилось хорошо. И так бывало. Прожили у нас, вероятно, не многим больше месяца, затем (детали не знаю) получили квартиру и благополучно жили в Москве.

Продолжение
я

11. Глава первая, Била

Била

И опять вернемся. Расскажу еще одну историю. Среди дальней маминой родни (троюродной, если не дальше) были три сестры Итигины – Хая (Аня), Миня и младшая Била. Имена привожу так, как они звучали в нашем доме. Сестры до Войны, насколько помню, кончали институты в Ленинграде. Хая была, помню, на мой взгляд, красивой, худощавой, яркой, явно умной и немного резкой. Била была маленькой и пухленькой. Только окончила Ленинградский пединститут. Хае, не помню при каких обстоятельствах, «сделал предложение» москвич, некто Данилин (надо же – фамилию помню!) и приехал к ней в Ленинград. Жениться. Приехав, он, вероятно, немного испугался Хаи. И сходу перепредложился много более покладистой Биле. Била была и всю свою долгую трудную жизнь оставалась замечательно добрым и хорошим человеком. Но, что поделать, ум не был и не стал ее главным достоинством. Она предложение приняла, вышла замуж и переехала к Данилину в Москву. Они как-то приходили к нам и Данилин (он, кажется, был инженер-электрик), потряс меня проектом разукрасить молодожонский свой диван гирляндой маленьких лампочек. Таких, как в карманных фонариках. Новогодних елок тогда в СССР еще не было и ассоциаций у меня не возникало. Так что в каком-то смысле молодожены, по-видимому, друг друга стоили. Примерно через месяц (так запомнилось) Данилин решил, что его женитьба была трагической ошибкой. Но Била была уже прописана в его комнате. На его «жилплощади». А из Ленинграда выписана. И тамошнюю «жилплощадь» потеряла необратимо. Данилин стал ее довольно энергично выживать, но идти ей было совершенно некуда. Она приходила к нам и, сидя на валике дивана, даже не столько плакала, сколько недоумевала. Дальнейшие подробности не так важны. Через некоторое время она вышла замуж за замечательного человека – Изю Логвинского. Он был, как я тогда видел, большой, сильный, не очень разговорчивый и очень застенчивый. К Биле относился так, как будто ему, простому парню, выпало жениться на принцессе. Он вместе со своим, кажется, двоюродным, братом, построил в Лианозово (тогдашнем Подмосковье) утепленную дачу. Там они и жили. Родился мальчик, Ося. Помню, нескольких месяцев от роду он подхватил конъюнктивит, и Била приехала с ним в Москву, к нам. Я очень привязался тогда к нему – маленькому и как-то совершенно беспомощному. Это было, должно быть, сильно заметно и, главное, совсем не похоже на меня тогдашнего. «Да не переживай ты так», говорил мне лечивший его врач из нашей поликлиники. А в Лианозово мы одним летом немного пожили. Как на даче. Делать мне было нечего, и я много играл с Осей, уже годовалым. Жену Изиного двоюродного брата звали Бузя и, вероятно, у нее нос был, на мой взгляд, несколько больше обычного. Так или иначе, в результате моих неустанных трудов, первые слова, которые произнес ребенок, были не «мама» или «папа», а «Бузя-нос». И при этом он смеялся и ручонками тянулся к своему носу, чтобы не было никаких сомнений. Естественно, всех (может быть, кроме Бузи) это приводило в восторг, все с хохотом требовали повторения. И у ребенка надолго закрепилась, как сказали бы теперь, положительная обратная связь.

Изя почти с самого начала Войны был на фронте. Второй мальчик, Боба, родился в 42-м. Била с детьми оказалась в эвакуации где-то на востоке. Зимой 44-го они там стали погибать окончательно. Тогда кроткая и всегда пассивная Била вдруг (вот она – еврейская живучесть на самом краю) завернула малышей в то тряпье, что было, надела на себя, должно быть, такое же и смогла добраться до Москвы. Точнее, до Подмосковья – в Москву пускали только по пропускам. Ей как-то удалось забраться с детьми в пригородную электричку. Люди все-таки помогали – очень была плоха, маленькая, с двумя малышами. При выходе с пригородных платформ проверяли не так строго. И они явились, естественно, к нам. Тряпье пропустили через санпропускник. Были такие учреждения, где, в автоклаве-вошебойке прожаривалась одежда, пока человек мылся под душем. Потом поотмывали дополнительно, и они прожили у нас до тепла, когда уже стало можно жить в Лианозово. Старший мальчик, Ося, с семьей живет сейчас во Франкфурте на Майне. Вспоминает, как моя мама дала ему с Бобой беленький камушек, а они не знали, что с ним делать. Он не помнил, а Боба и не знал никогда, что такое сахар. У нас они жили на том самом диванчике, где на валике Била переживала окончание своего первого замужества. Совершенно не могу вспомнить, где спал я. Вообще, весь этот период помнится нечетко. Вытеснился, по Фрейду. Ося вспоминает, как мама (моя) водила их на площадь Ногина смотреть салюты, которые в 44-м бывали уже часто. А я ничего не помню. А вот как кормились – помню. Продуктовых и хлебных карточек у них, понятно, не было – жили нелегально. Била хлебные карточки покупала. В 44-м жить стало полегче, и это было возможно. Мы, почти без риска, «прикрепляли» их к магазину и часть полученного хлеба она тут же у магазина продавала. Дохода от этого бизнеса еле хватало на прокорм малышей и покупку карточек для следующего цикла. Первоначальный капитал на покупку первых карточек откуда-то, наверно, взялся.
Хрупкое это равновесие могло рухнуть в любой момент. Достаточно было примелькаться у магазина и попасть в милицию за спекуляцию хлебом. И сразу, в дополнение к спекуляции, вылезло бы нарушение паспортного режима (проживание без прописки) и нелегальное проживание в режимном городе. Плюс наше укрывательство. А дальше – как Бог даст. Был бы для всех суд со сроками или просто Билу этапировали бы на прежнее место жительства, меня из института в штрафной батальон (обычный уголовный приговор в Войну), а маме хватило бы допросов в милиции. Но, слава Богу, – обошлось. Понимали мы тогда все это? Конечно, понимали. И мама в своем сердце (мама все пропускала через сердце) не раз и не два, должно быть, прокручивала сценарии, один другого страшнее. Да и папа не железобетонный. Да и кто нам – Била? А ведь почему-то пришла Била именно к нам, хотя были у нее в Москве и другие родственники. И «жилищные условия», как тогда говорили, были у них не в пример лучше. А может, и пыталась к другим – никогда не узнаю. Но мама и папа точно знали – иначе поступать нельзя.

Мне кажется, я немного могу понять это ощущение. Мне довелось его испытать. Слава Богу, кратковременно. Это был байдарочный поход на Белое Море. Были две байдарки типа «Луч», кто знает, и такой же, как байдарка разборный (резиновая шкура на деревянный каркас) катерок типа «Дельфин». Катерок, так получилось, ушел далеко вперед, а при ощутимой волне одна из двух байдарок перевернулась, и оба гребца оказались в хоть и августовской, но вполне холодной воде. Перевернутая байдарка держалась на плаву из-за пузыря воздуха под ней, эти двое держались за нее. Если байдарку перевернуть обратно – она потонет почти сразу же. Если буксировать днищем кверху с двумя, уцепившимися за нее, (попробовали) – она тормозила, как якорь. Тем более, что под водой оказалась ее мачта с парусом. Вообще-то байдарка очень легкое суденышко, прекрасно слушается руля и, при более-менее умелом обращении с ней, даже довольно большая волна для нее безопасна. А вот когда к верткому этому суденышку цепляются снаружи, из воды, да еще при волне – это опасно. Очень. Катастрофически. Тем более, что были мы тепло одеты, в высоких, выше колена, резиновых сапогах. И о том, чтобы в случае чего вплавь добраться до далекого берега – не могло быть и речи. Для меня-то уж наверняка. Как сейчас помню – белесые, «свинцовые», как говорится, волны (оттого море и Белое), черное пузо байдарки и две головы около. Если они прицепятся к нашей байдарке при такой волне, это потеря управляемости и почти верный конец. Это делать нельзя. Категорически. Даже, помню, мелькнуло жалостное, что-то вроде: «Ну, почему именно со мной такое». Но и не сделать нельзя. Сделали мы все, что надо и спасло нас тогда, действительно, только чудо. Но в тот острый момент у меня и, уверен, у Сани, который был со мной на байдарке, даже мысли не было, не взять их. Но с Билой-то был не момент, были долгие недели.

И еще одно – соседи. Соседей было много. И они, безусловно, видели и как-то объясняли себе и друг другу и «заграничную» в 37-м Аню Акобджанову и в 44-м живущую с двумя малышами без прописки и карточек Билу. А 38-й Миша даже работал в милиции. Но никаких неприятностей с властями у нас не было. Не было и вопросов.

Била на несколько лет пережила замечательного своего мужа. Похоронена сыновьями. Она была очень добрый и веселый человек. Светлая ей память.

Продолжение
я

12. Глава первая, Шимен, Белка, Хонон

Шимен

Жили у нас и после Войны. Кто позабыл, про наши жилищно-бытовые – еще раз перечитайте начало. Но почему-то жили у нас.

Какое-то время жил Шимен, очень дальний мамин родственник по ее материнской линии. Изможденный, очень плохо (даже для того времени) одетый и очень еврейского вида. В родной Белоруссии у него не осталось никого и ничего. И после демобилизации он пробирался к дальним родственникам в Среднюю Азию. Каждое утро он ремешками закреплял на себе Тфилн и долго молился, раскачиваясь. Потом шел в синагогу, благо она была у нас за углом.

По полной хилости здоровья, его взяли не в армию, а в трудармию, стройбаты или что-то в этом роде. Он был, наверно, единственный еврей на весь батальон, а то и полк. И каждое утро долго молился, раскачиваясь. Да еще ремешками закреплял на себе Тфилн. Можно только догадываться, что с ним там делали в этом батальоне. Но каждое утро он ремешками закреплял на себе Тфилн и долго молился, раскачиваясь. Отстали, когда ясно стало, что с заморенным этим сутулым немолодым человеком сделать нельзя ничего – пока в нем теплится жизнь, он каждое утро будет молиться, раскачиваясь. Да еще и кашрут как-то пытался соблюдать при мизерном и без того стройбатовском пайке. Помню, что все это почему-то вызывало тогда скорее жалость, чем уважение. Но ему и не было нужно наше уважение. Папу, со всем его ученым инженерством, он презирал, маму – жалел, а меня, молодого балбеса, который даже идиш не знает, – в упор не видел.

Потом он много лет жил в каком-то среднеазиатском городе, работал, кажется, бухгалтером. Но дорога туда от Москвы досталась ему тяжело. Поезд в те времена шел туда суток 7-9 и все это время он промучился, не раздеваясь, на жесткой, ничем не покрытой вагонной полке. Постель с матрасом, простынями и одеялом он взять отказался. Постель стоила рубль. И такие деньги у него, конечно были. Но он понял так, что рубль не за все, а за каждый день – и отказался. Я помню свое первое время в Израиле. Ни в чем ничего не понимаешь. Не знаешь ни здешних правил, ни своих прав. Не понимаешь, на что может хватить денег, не понимаешь их связь с ценами. И знаешь только, что денег у тебя до удивления мало и больше взять совсем-совсем неоткуда. У меня не скоро прошел «страх шекеля», боязнь истратить шекель. И теперь я хорошо могу понять Шимена. Вспомним еще одну исковерканную Войной жизнь. Вспомним Шимена.

Белка

Жила у нас Белка, очень хорошенькая, смешливая и вообще очень славная девушка лет 17-ти. Ее мама была давней подругой моей мамы. Очень близкой. Мы к ним до Войны даже, помню, ездили в Витебск. Эвакуировались они в Ош, киргизский город. И вот, собравши, наверно, все силы, прислали девочку в Москву – поступить в институт, вырвать ее из той жизни, что могла ожидать в Оше. Но – не получилось. Пожила, пожила и уехала обратно. И прожила потом действительно трудную жизнь.

Приезжала через много лет к нам с Юнкой – веселая, умница, еще красивая, хоть и сильно располневшая. С двумя очень славными детьми от мужа, с которым развелась из-за его пьянства, ну и т.д.

А ведь могло получиться. В Оше Белка, должно быть, пользовалась немалым успехом: Из хорошей семьи, умна, остроумна, музыкальна, просто красива, наконец. Наши мамы счастливы были бы, если бы их дети соединились. Может быть, даже когда-то давным-давно обсуждали это. Может быть, Белка по-девчоночьи рассчитывала с меня и начать покорение Москвы. Я же, несмотря на глупый возраст, соответствующую озабоченность и Керубиночный настрой все-таки, наверно, понял, что хоть и очень мила и очень для меня доступна (за этим, возможно, и приехала), но ни на что серьезное, ни я, ни все мы никак не готовы. А несерьезно здесь уж точно нельзя. С институтом она, можно понять, надеялась, что получится само, и готовилась не очень.

Мы с Юнкой потом обдумывали эту историю, обсуждали со Светкой. Дело было не только в том, что не готова она была поступить в Московский институт даже при слабых послевоенных конкурсах. Она в новую жизнь была не готова входить. Она (как и я в ее годы и, увы, много позже тоже) совсем как Иосиф Прекрасный, была уверена, что люди могут, а то и должны, любить ее больше самих себя. Иосиф, как известно, дорого заплатил за ошибочную эту установку. Немало заплатил и я. А Белка уехала обратно в Ош. Ей, как и мне бы на ее месте, и в голову не пришло попытаться стать необходимой в семье, куда хотела войти. И ведь немного надо было, как теперь вижу. Отобрать у мамы непосильное ее медленное хождение по магазинам и быстро оббегать 2-3 магазина. Хотя бы «косметически» пару раз убрать комнату. Быстро разобраться, где, в основном, что лежит, да так, чтобы все вскоре знали – всегда есть, кто поможет найти, что нужно. Немного помогать готовить, весело и быстро накрывать на стол, ну, и т.п. А уж если погладить папе рубашку или просто с искренним интересом его слушать! Но, повторю, ничего такого ей (как и мне бы) и в голову не пришло. Да и не умела она этого, обучена не была. Как не был обучен и не умел я. Она приехала ребенком – любимым, балованным, немного капризным. И мои мама с папой поняли, что еще одного ребенка им не потянуть.

Белки давно уже нет в живых. Добрая ей наша память.

Хонон

Много жил у нас, а потом, с нашей подачи, в Лианозово, у Билы с Изей, Хонон. Хонон Абрамович Свайнштейн. Муж дочери дальних маминых родных из Белоруссии. Провоевал всю Войну, оставив молоденькую жену с едва годовалым сыном в Минске. Жена с ребенком в Минске и погибли. А Хонон стал близким нашей семье человеком. Уж он-то сразу становился незаменимым. Он не старался. Он просто умел видеть, как можно помочь другому. А увидевши – сразу и как-то ненавязчиво делал, что мог. Вот и все.

Продолжение
я

13. Глава первая, Близкая папина родственница

Близкая папина родственница

Но жили у нас и иначе. Не буду выкидывать слово из песни, хотя сам я этому свидетелем не был, очень еще был мал. Жила в нашей комнате, правда, без нас, близкая папина родственница, молодая тогда девушка. Месяц или больше. Мы были где-то в отъезде. С папой на изысканиях или на Юге. Не знаю, и спросить не у кого. А была наша семья тогда, в первый и последний раз, семьей обеспеченной. Во всяком случае, мама и папа были в этом уверены. Обеспеченность получилась благодаря железнодорожным изысканиям.

Изыскания были на Дону и на Хопре. Это реки на землях, где жили казаки. В Гражданскую войну они грабили белых, красных, всех промежуточных и, понятно, евреев. Это много раз описано и в Шолоховском «Тихом Доне», и в Толстовском «Хождении по мукам» и еще во множестве источников самого разного направления. При Советской власти все это богатство бесполезно пропадало по казацким сундукам – реализовать, продать было некому, да и просто опасно.

А тут на железнодорожные изыскания приехали московские инженеры, пусть с небольшими, но все же деньгами. И продать им было можно хоть и не очень задорого, но, зато, безопасно. Купить, должно быть, можно было и настоящие драгоценности. Но не исключено, что по тем временам это могло быть опасно и для обеих сторон. Хотя главное, думаю, было в том, что маме с папой это и в голову не приходило. Купить дешево, чтобы потом иметь возможность продать дорого – этот ход мысли, как я понимаю, был этой молодой паре чужд совершенно. Да и когда повзрослели, не изменились. Вот купить для себя, для своего пользования – другое дело. И вершиной коммерческой деятельности стала покупка «отрезов» – кусков материи такой длины, чтобы из куска можно было бы сшить костюм, пальто и т.п. Т.е. длиной примерно по 3 метра. Накупили, вероятно, довольно много, чтобы обеспечить себя одеждой на годы вперед. И материя, должно быть, была очень хорошая. «Бостон», «ратин», «шевиот» и другие подобные подзабытые сейчас названия. И, конечно, очень хорошего качества – в этом мама понимала.

И все это богатство было сложено в ящик дивана, на котором и спала жившая в нашей комнате близкая папина родственница, молодая тогда девушка. Но, поскольку девушка была молода, то спала она на этом диване не одна. Кто был этот другой, как он появился в жизни и на диване этой девушки – не знаю. Знаю только, что когда мама с папой вернулись домой, ящик дивана был пуст.

Откуда-то вспоминается, что была еще дополнительная сложность. Найти этого человека и вернуть хотя бы часть вещей, было, откуда-то помню, вообще-то возможно. Но обратиться для этого в милицию было нельзя. Из-за этой самой молодой девушки. И дело не только в «позоре внебрачной связи». Милиция обязательно проверяла бы степень участия этой молодой девушки. И возникала вполне реальная уголовная ответственность. Во всяком случае, за «создание условий для...», как пишут юристы. И, уж точно было бы обеспечено более чем неприятное общение со следователями, а то и судом.

Но – ничего этого не было. Никто никуда и не обратился. Ответственность свою девушка не проявляла ни в какой форме. Возможно, считала (девушка-то молодая), что сама пострадала больше всех, потеряв Великую Любовь и Веру в Человека. И что в такой момент думать о каких-то тряпках – мелочно и недостойно. Молодая девушка прожила благополучную (для нашей страны) жизнь. В свое время стала женой, матерью и бабушкой, была впоследствии близка нашей семье, и все это дело в доме не вспоминалась никогда. Тем более – при ней. Но мама не забыла, и вот и я откуда-то помню. Очень уж было маме обидно видеть мужа, сына, да и себя, одетыми плохо, а порой и очень плохо. Всю жизнь ставить заплатки и т.п. И знать, что все могло быть иначе. Но едва ли не больше была нестерпимо обидна отвратительная для мамы пошлость всей этой истории. И какая-то нелепая перед этой пошлостью беззащитность.
И так тоже бывало на Солянском.

Добавлю. «Отрезы» и вправду, должно быть, были хороши. Случайно сохранились три – два тонкой шерсти и один – ратиновый, английский. Из первых мама еще до Войны сшила два платья, которые носила почти до конца. Имею в виду, до конца своей жизни, отодвигая конец жизни платьев всякими портновскими ухищрениями. Вплоть до вышивания очень симпатичных розочек там, где, увы, появлялись дырочки. А ратиновый отрез, запакованный в багажном ящике, проездил с нами всю «эвакуацию на колесах» и превратился в пальто, которое сшили мне незадолго до защиты диплома. Пальто было хорошо, а по тем временам – особенно хорошо. И материал роскошный, и прекрасно пошито. Краткий период в моей жизни, когда я носил шляпу, пришелся именно на жизнь этого пальто. И казалось так естественно, что пальто – мне. Только сейчас вдруг подумал: а ведь папе хорошее пальто очень пошло бы. Он его и надевал пару раз «на ответственные свидания». И прямо преображался. Очень выглядел в нем здорово. Но мне и в голову не пришло, что папе пальто, может быть, было нужнее. Про справедливость и не говорю. Папа, бывало, вгорячах говаривал мне многое и громко. Но о пальто даже намека никогда не было. Только сейчас об этом подумал. Может быть, для того и стоит писать все это. Думал, будет нужно Светке и вообще. Но это потом. Если будет. А оказалось – нужно мне и сейчас. Наверно, потому пишу так медленно, перескакивая с одной главы на другую. Отсюда пытаюсь увидеть нас на Солянском. И не судить. Не судить даже себя. Просто честно увидеть.
Продолжение