я

Оглавление

я

4.5 Глава четвертая. Преступление и наказание

Преступление и наказание

Были у папы воспитательные принципы и вовсе спорные, на мой сегодняшний взгляд.

Папа, например, считал и не раз говорил, что если ребенок допустил проступок при ком-то постороннем, то при этих же людях должны быть и выговор, замечание за проступок, обсуждение недостатков, приведших к проступку, соответствующие обобщения и т.д., и т.п. Это, собственно, и должно было быть наказанием. Так и бывало, да еще, иногда, громко. А когда был помладше – и до слез. Кто знает, что поломали, что навсегда закрыли во мне такие публичные унижения. Но опять-таки – не было здесь, думаю, никакого злодейства. Хотел как лучше, а получалось – как умел. Зато, мол, орудием воспитания никогда не был очень популярный и широко распространенный в те времена ремень и т.п.

А может это были отголоски неведомого мне папиного малороссийского, южно-украинского детства? Когда все двери квартир бывали распахнуты во двор и на галерею, опоясывающую дом со двора. И все семейные разборки естественно включались в многогранную жизнь этого двора. Чехов описывал, как в южном Таганроге его с братом, уже подростков, отец, заставив спустить штаны, сек розгами именно посреди двора, на глазах соседей. Вероятно, для усиления педагогического воздействия. А если от боли очень кричали – сек дополнительно, чтобы под розгой вели себя прилично и соседей не беспокоили.

Много лет спустя, в 80-х годах прошлого века, мне пришлось быть в Одессе и самому увидеть такую, как мне кажется, чисто южную «социальную открытость». Ехал зимним вечером в трамвае. Тускловатый желтый свет. Народу мало – даже сиденья не все заполнены. В торце вагона – молодая пара. Вдруг парень вскочил и вышел на середину вагона.
- Граждане – почти закричал парень – вот я ее люблю, а она меня не любит! Что делать?!
- Та врэмья покажеть – неторопливо, но без паузы, отозвался чей-то бас.
Парень сразу вернулся к своей девушке. Они разговаривали, а я пытался понять – что же это было?
Пристально вглядывался в пассажиров. Все спокойно посматривали на свои отражения в темных окнах, покачиваясь в такт трамваю. Никакого оживления, улыбок. В Одессе много и охотно шутят, принимают шутку. Но здесь ничего этого не было. Не было эпатажа, «выходки». Просто человек обратился за помощью и советом. В той или иной форме получил. Вот и все. Это я сам видел.

Мама эту папину установку вовсе не разделяла, любила меня таким, каким был. А был я, на ее, конечно, взгляд, – замечательным. Забавное следствие: все мамины родные и знакомые (за редким исключением) были обо мне очень хорошего мнения, папины (тоже, за редким исключением) – весьма критичны. Был я, конечно, далек от идеала. Папа вряд ли так уж возводил на меня напраслину в публичных своих выговорах и обличениях. Но вот надо ли было эти выговоры и обличения делать публично? Папиной сестре Муре, например, и в голову не приходило как-то критиковать своего сына при нас. Или, скажем, не оповестить нас о его достоинствах и достижениях. Они отнюдь не представлялись ей не стоящими особого внимания или само собой разумеющимися. Мура с мужем и сыном после Войны жила под Москвой, в Жуковском. Они довольно часто бывали у нас, и мой младший двоюродный все свои молодые годы провел в твердом убеждении, что он хороший, а я – плохой. Высокая самооценка (абсолютная и сравнительная) немало, думаю, помогла ему в дальнейшей его, во многом успешной, жизни.

Другое следствие этой папиной установки – у нас дома почти никогда не бывали мои друзья, знакомые, одноклассники и, тем более, однокурсники. Т.е. бывали только самые-самые, у кого папины слова уже не смогли бы изменить их отношение ко мне.

Возможно, с этим же частично связан один случай. Воспоминание о нем гложет, может быть даже больше, чем про то, как в Харьков не поехал, когда Геня погибла.

Был мой, как оказалось, последний при маме день рождения. А было это в период, когда вокруг нашего с Юнкой дома крутилось особенно много самого разного народа. Как правило, интересного, но, иногда, совсем, в сущности, и не близкого нам. И вот весь этот народ (или почти весь) был приглашен на день рождения. В нашем доме всегда ухитрялись в небольшие помещения втискивать, ко всеобщему удовольствию, невероятное количество народа. Мама как раз в эти дни очень недолго жила у нас на Лялином. А раз мама жила здесь же, то и подарок, по традиции, я обнаружил сразу, как проснулся. И сейчас помню, это был очень дорогой тогда подарок – фотоаппарат «зеркалка», с боковым видоискателем – мечта. При стесненных обстоятельствах моих родителей, выкроить средства на это было, думаю, непросто. Папа пришел еще до застолья, и пока шла суета последних приготовлений, накрывание на стол и прием прибывающих гостей, сидел с мамой в соседней комнате. Сейчас уже не вспомню почему, но Юнкиных родителей, которые в этой комнате жили, не было, Полинка с ребенком были у родных в Симферополе и комната была свободна.

Гости пришли, шумно и весело расселись за столом, а маму и папу за стол я не позвал. Они сидели вдвоем в другой комнате, не зажигая большого света, и тихо разговаривали. Я время от времени заходил, говорил что-то хорошее и веселое, что-то такое же получал в ответ. Потом уходил. А они сидели и тихо разговаривали.

И ведь не только обидел и, как говорится, огорчил. Главное – другое. Упустил нечастую возможность дать хоть немного «постричь купоны», получить немного радости, какую так скупо отмеряла им жизнь. Маме и папе было бы радостно смотреть, как много славных людей хорошо относятся, да что относятся, любят их сына. Неважно, глубоко и надолго ли, но в этот день – точно. Маму и папу все бы ласкали и облизывали именно как моих родителей. Ведь это, действительно, был больше их праздник, чем мой. Все бы это было. И ничего этого не было. Не дал то, очень ценное, что мог дать только я. Почему?
Не могу ответить.
Опасался ли я, что папа что-то не то и не так про меня скажет?
Просто какая-нибудь глупость (у меня это бывало) вроде нежелательности объединять «разные компании»? Или еще что-то в этом роде? Есть и еще у меня предположения, которые и приводить не хочу. Но так было. Ни понять, ни простить.

И еще более дальнее следствие – в нашем с Юнкой доме постоянно народ. И с возрастом это, слава Богу, пока не меняется. Иногда, может быть, бывает и перебор. Но, зато, и недобора, вроде, нет. И, разумеется, с самого раннего Светкиного возраста у нас постоянно ее друзья-приятели. Особенно, когда подросли, и с меня снялась обязанность развозить эту мелочь по домам.
Не думаю, что как-то специально хвалил Светку при ее гостях. Да, вероятно, ей бы такое и не особо понравилось. Но как-то обижать ее при постронних, «делать замечания» и т.п. – решительно избегал. Она и не ожидала от нас ничего такого и звала к себе, в наш дом, всех, кого хотела и в любом количестве.

Возникали даже чисто технико-экономические проблемы. Их Замечательно-Особенная 91-я школа была в центре Москвы. Если удастся, про действительно особенную эту школу когда-нибудь постараюсь написать подробно. Стоит того. А здесь только скажу, что мы к тому времени жили на далекой окраине. Ездили в эту школу ученики из самых разных районов. Включая и совсем другие окраины, которыми стремительно обрастал город. Жители «коммуналок», как и мы, из центра города переезжали в отдельные квартиры на окраинах. Шутка ходила – как, мол, должен называться москвич, если он переехал из центра на окраину? Ответ: по аналогии с экс-чемпионом и экс-президентом, должен называться – эксцентрик.

Так что молодые растущие организмы попадали к нам, по большей части, после очень дальней дороги. И, естественно, ужасающе голодные. Попытка кормить их по гостевому варианту, с салатами и закусками, провалилась сразу – на это не хватало ни времени, ни, простите, денег. Даже при нашей двукандидатной и, потом, двухзавотдельско-завлабской зарплате. Проблема была решена с помощью большого морозильника. В больших кастрюлях готовили обычную пищу, «первое» и «второе», раскладывали по специальным ванночкам (примерно, на одну хорошую порцию) и замораживали. Замороженный брикетик хранили в фольге или пергаменте, и быстро разогревали, когда надо. Это было вкусно. Один организм, поевши, как-то сказал: «интересно, а почему это я думал, что не люблю гречневую кашу?»

Но чаще молодые-растущие, обремененные массой колоссальных и неотложных проблем, не успевали, должно быть, даже заметить вкус, подчистую сметая со стола все. Бывали и забавные проблемы. Один такой организм лет 14-15-ти рос так быстро, что ему предписали укрепляющее плавание в бассейне. Как-то у нас в ванной он при мне достал из спортивной своей сумки полотенце и мочил его под краном. И, вроде как своему парню, объяснил: чтобы дома поверили, что он был в бассейне, а не у Светки, как все. И хоть смутился бы, злодей. Добавил бы: «я больше не буду» или «не говорите маме». А мне-то как было быть?

Конечно, делать открытый дом для Светкиных ребят нам было много легче, чем было бы моим родителям. Мы и раскручивали наши возможности, как только могли. Много лет спустя, Светкина одноклассница, уже взрослая замужняя дама, доверительно делилась: «А во втором классе девочки были в вас влюблены – все!» И сейчас горжусь.

К слову: Был случай, когда мы долго, шумно и красочно, перебивая друг друга, хвалили Светку при посторонних. Было ей около года. О памперсах тогда никто и не слыхивал, и ребенок делал, как делал. И даже думать не думал о функциональном использовании горшка, несмотря на все наши «подходы». Бабушка и соседи (а мы жили в «коммуналке»), обнаружив очередное деяние, сольно и хорно, умильно-медовыми голосами заводили: «А кто же это такое, ай-я-яй, сделал – ах, какая, ай-я-яй, нехорошая девочка – ах, как же тебе не ай-я-яй» и т.д. Ответом была лучезарная улыбка человека, уносимого на срочное мытье и переодевание. Надо было что-то делать. И вот однажды, когда почти случайно удалось кое-что заполучить в горшок, в доме началось ликование. Мы с Юнкой громко и радостно рассказывали об этом друг другу, вовлекая в радостное обсуждение и Светку. Громко и радостно рассказывали бабушке, соседям и всем, кто попадал под руку. В тот вечер к нам зашли не очень близкие наши знакомые и были потрясены восторгом, с каким мы сразу же стали демонстрировать горшок, рассказывать (при Светке, разумеется), как все это было и т.д. Когда Светка поняла, сколько радости она может доставить людям, да еще так просто – навык закрепился почти сразу. Светке сейчас за 40 но, думаю, тот, закрепленный в радости, навык благополучно сохраняется.
я

4.4 Глава четвертая. Дорога в ясли

Дорога в ясли

Светку в ясли отводил я.

Нас научили, что, как правило, ребенок утром легче «принимает» ясли, если его приводит не мать, а отец. Легче «отрывается от дома». При мне же Светка и одевалась утром. Практически, совсем самостоятельно. И, понятно, уж-жасно медленно. Светку не торопили. Важен и уважен был сам факт самостоятельности. И все бы хорошо, но однажды я проспал и, соответственно, поздно разбудил Светку. А опаздывать на работу в тот день было почему-то особенно нежелательно. И я стал помогать Светке одеваться. И действием, и словами. Давай, мол, скорее. Это сразу накалило обстановку. Да и я внутри дергался из-за опаздывания. Так что уже вышли из дому не в самом лучшем настроении. До ясель пешим Светкиным ходом было минут 15-20.

Нас научили, что ребенку не здорово, когда его везут эдаким кулем в коляске или на санках. Хотя это, понятно, было много быстрее. Научили, что много лучше, когда ребенок больше ходит. Что лучше, когда Светка сама идет до ясель пешком. Так и ходили. Взять на этот раз, в виде исключения, санки я не догадался. И мы пошли как всегда. Шли мимо входов в дома, перед которыми обычно бывала небольшая площадка-ступенька. Шли мимо водосточных труб. В обычные дни у нас была игра – Светка поднималась на каждую такую приступочку и спрыгивала с нее. А по каждой водосточной трубе – стучала лопаткой. Но я же опаздывал! И тянул ее за руку мимо приступочек и водосточных труб. После второй или третьей пропущенной приступочки терпение Светки кончилось. Она разверзла рот и заорала. Но как! Мы совсем не были приучены к такому. Не знаю, что думала Светка, но ей и этого показалось мало. И к воздействию децибеллами она добавила еще и содержательное воздействие. Она вдруг стала не просто орать на всю улицу, она стала вопить: «Я есть хочу!!!» Страшнее она ничего тогда не знала. Была бы постарше своих двух лет, орала бы, наверно, «Насилуют!»

Положение ужасное: раннее утро, народ идет на работу, а какой-то тип тащит ребенка, тот вырывается, упирается и разрывается-вопит от голода. Ощутимо запахло Линчем или, в лучшем случае, милицией. И в ужасный (действительно, ужасный!) этот миг в голове вдруг сверкнуло-прояснилось – «а ведь я неправ». Я-то заслужил все те неприятности, какие будут за опоздание, но Светка же здесь ни при чем. Проспал-то я, а не она! А теперь грубой силой лишаю права на все эти игры-традиции. Сам понапридумывал, а сам лишаю. Без всякой ее вины, ни за что, ни про что. Я покусился на ее личные права! А они у нее есть, есть, есть!

И простая эта мысль сразу все изменила. Да фиг с ним, с опозданием этим. Истина дороже, как было сказано очень давно и немного по другому поводу. Я как-то сразу внутренне успокоился. И чудо: я еще слова не успел сказать, а Светка перестала орать, как выключили. И мы пошли, неспешно беседуя и не пропуская ни одной приступочки и трубы. В ясли пришли в самом лучшем расположении духа.

Было это больше сорока лет назад и, как мне кажется, немало повлияло на мою жизнь. Я, вообще, многому научился с помощью Светки.

Но, с другой стороны, может быть, в Светкиных воспоминаниях многое видятся совсем не так, как мне. Ведь и папа мой, должно быть, тоже не чувствовал себя каким-то злодеем-мучителем. Видел только, как я радовался, найдя решение, и как, в конце концов, «покорил» эти задачи. Не случайно же Светка не так давно сказала мне, что я «всегда на нее давил».

Продолжение
я

4.3 Глава четвертая. Борьба за добро

Борьба за добро

А в детстве моем и юности папа считал, наверно, те или иные мои достоинства само собой разумеющимися, а огорчительные недостатки видел очень ярко. Но бороться с ними (так это формулировалось тогда) было трудно. Мешали условия жизни и не всегда (как мне сейчас видится) подходящие способы. Тем более, что мама, как папа считал, не только не помогала, но и мешала ему в этой борьбе. А тут еще некоторые спорные, как сейчас думаю, педагогические установки.

Попытаюсь рассказать на примере важной семейной проблемы – поддержания порядка в моих вещах и уборки за собой. Это, действительно, было непросто при нашей скученности и тесноте. И при мебели из другой жизни, совсем не подходящей к нашей. Уроки, например, я делал за обеденным столом. А в качестве обеденного был у нас квадратный ломберный столик для игры в карты, крытый в середине зеленым сукном для записей мелом. Достался явно от «бывшей гостиницы». Настоящий обеденный стол появился много позже. Он был, вероятно, недорогого советского производства, но нормальный, раздвижной, можно сказать адекватный. Ломберный получил повышение и был назначен письменным столом. Он сложился вдвое, сукном внутрь, стал прямоугольным, переехал к окну, в левый угол под книжные полки. Настоящий письменный стол, с ящиками, папа купил, когда я уже был в Челябинске. Так что письменных ящиков ни у меня, ни у папы не было. А ведь и папа много работал дома. Была у нас неизвестного происхождения довольно большая, сантиметров 70 на 50, тумбочка на колесиках со столешницей и двумя полками. И еще с откидными крылышками на медных кронштейниках в уровне верхней полки. Потом мы догадались стянуть ножки тумбочки веревкой, и полки перестали выпадать. Возможно, это когда-то был хороший сервировочный столик из неплохого дерева. Но я тогда даже слов таких не знал – сервировочный столик. На верхней, помнится, полке, ряда в два и помещалось мое школьное (а потом и институтское) учебное хозяйство. На столешнице, сверху, располагались уже мамины вещи.
С одеждой было еще сложнее. На троих был один узкий и высокий двустворчатый шкаф с ящиком внизу, и комод для белья. Того же бывше-гостиничного происхождения. Все это было, как говорится, битком набито. В те времена очень сложно было что-нибудь «достать». Поэтому, почти ничего и не выбрасывали. Да еще у домработницы где-то тут же были свои вещи. О каком порядке можно было говорить, когда каждый поиск чего-нибудь во всем этом, заставлял переворошить массу вещей и разрушать даже иллюзию порядка.

Как надо было бы поступить нам со Светкой в таких условиях и в наше время? Наверно, пару раз в игре и, по-возможности, весело поубирать вместе со Светкой. Понять самим, что для нее, в самом деле, возможно, а что нет. Наметить вместе со Светкой реальный, но, зато, и безусловно обязательный минимум уборки. А потом следить, что получается в повседневной жизни. И если надо, вместе со Светкой, сокращать или расширять ее­­­­­­­­­­­­ «зону ответственности».
Увы, на самом деле, мы со Светкой так не делали. Нам не удалось научить Светку естественно включать уборку постели в утренний распорядок дня. Как умывание. Не удалось научить мимоходом убирать свой стол, комнату и т.д. Для нее это всегда было «Самостоятельной Работой». И неприятной. Наши воспитательные попытки, даже в самой юмористической форме, она видела, как недопустимое на нее давление. Но у Светки была своя комната, кавардак в ней не особо мешал жизни семьи, и нам проще было проявлять «либеральность», чем заниматься этим всерьез. Короче – не выполняли мы свои обязанности. В результате и для внуков, Тани с Антоном, уборка остается неприятной «Самостоятельной Работой». А у Кати уборку, будем надеяться, будут делать уже роботы. Если, конечно, для нее не будет отвратительно включать этого идиота, после которого уже ничего невозможно найти.
И частью это идет из моего детства.

Сегодня в Ильинском садике в центре Москвы, на травке среди бела дня воркуют парочки и лежа читают очкарики. Как в каком-нибудь Париже или Гарварде. А в то время и помыслить было нельзя, что категорический императив «По газонам не ходить!» будет не вечен. Помню, как уже лет 40-50 назад потрясло, что где-то, кажется французские архитекторы, сначала дали жителям микрорайона протоптать удобные им тропинки, а только потом по этим тропинкам проложили «законные» дорожки. Во времена моего детства такая идея никому и в голову придти не могла. Считалось, что добро надо внедрять в борьбе с сопротивлением среды. И по всем паркам, садам и садикам, всюду, где были хоть какие-то газоны, звучали свистки дворников, сторожей и милиционеров, пресекавших и не допускавших. Папа впоследствии очень критично относился к такому способу внедрения добра. Но тогда на молодого человека, вовсе не готового к отцовству, свалился ребенок. Воспитывай, хочешь, не хочешь. И папа, так мне сейчас кажется, соблазнился таким упрощенным способом вводить добро. Папа, как можно сейчас понять, в результате логически безупречных (для себя) умозаключений раз и навсегда создал некоторые воспитательные принципы. А реальность должна была уж как-то подстраиваться. Любой ценой.

Сейчас даже не очень понятно, как описывать эту проблему моей уборки на Солянском. Во что превращалось естественное и, в общем-то, справедливое требование убирать за собой и держать свои вещи в порядке. «Убери», говорил папа. Я убирал. Я вообще был, насколько помню, послушный ребенок. «Нет, ты не убрал», говорил папа. Это означало, что что-то осталось неубранным. Я еще что-то убирал. «Все? – Нет, ты еще не убрал». Убирал еще что-то. «Теперь все? – Нет, ты еще не убрал». И я должен был найти, догадаться, что, с папиной точки зрения, было еще не убрано. И так до слез, криков, маминого заступничества, снова криков и слез и т.д. Возможно, здесь была какая-то идея – развивать внимание, ответственность или еще что. Не знаю. Но стоило ли это такой цены? Уже не говорю, что это можно было бы сделать в форме игры «что видит папа» с призами и т.п. Но такое и в голову никому не приходило. Что же это было? Самодурство? Издевательство над ребенком? Ведь убирать за собой, класть вещи сразу на место и т.п. – не очень умею и очень не люблю до сих пор.

Но посмотрим этот же, в сущности, метод на другом.
Многие до сих пор помнят знаменитые школьные задачи 5-го класса. Бассейны, где вода нелепо втекает по одним трубам, чтобы тут же вытечь по другим, а велосипедисты и поезда так же бессмысленно и бесцельно катят из пункта «А» в пункт «B» и разные другие места. Они решались в 6, 8 и, даже, в 9 вопросов. Или не решались никогда. Помню, как в Проектный отдел треста «Челябметаллургстрой» звонило чье-нибудь зареванное дитя и сквозь рыдания взывало о помощи. «Ну, давай твою задачу» с тоской говорил чей-то папа. И уже почти до конца дня Отдел не работал – дюжина очень неплохих инженеров и архитекторов скопом решала эту задачу. Уверенно говорю, «очень неплохих» – ведь обычно, все-таки удавалось решить. Задачи эти пришли из далекого прошлого. Авторы задачников переписывали их у предшественников. Заменяли на литры бывшие в задачниках кварты, четверти и ведра. Ярды и сажени на метры. Всадников и кареты на велосипедистов, поезда и даже самолеты. А по существу – все оставалось. Тронули и эти задачи только в 50-е годы прошлого века, когда «вольностью дыша» стали менять школьные программы. В грамматике тогда чуть не появился «заец». Кому-то показалось, что это более удобно русскому уху. А задачи эти легко стали решать «с иксом и игреком», составляя простенькие уравнения. Школьники (и учителя!) вздохнули свободно. Вот только несколько лет спустя обнаружилось, что у студентов ВУЗов и даже техникумов явно снизилась способность к логическому мышлению. И злодейские эти задачи, насколько мне известно, вернулись на прежнее место.

Как справлялись с этими задачами в школе, где перед учителем сидели три десятка, а то и больше, совсем разных учеников? Обычно учитель на уроке решал 1-2 из таких задач. В лучшем случае, привлекал к решАнию более «продвинутых» учеников. Потом задавали на дом 2-3 сходные задачи. Ученик должен был просто понять, чем они сходные. Потом на уроке решали еще 1-2 задачи немного другого типа и т.д.

А как справлялись у нас дома? Где-то уже писал, что школьником много болел, пропускал занятия в школе. Но, пока выздоравливал, «проходил» все, что было в школе, делал все домашние задания. И, естественно, должен был решать и все эти задачи. Когда я начинал ныть особенно громко и жалостно, папа внятно говорил, что задачи в школьном задачнике рассчитаны на среднего ученика. Здесь было некоторое, как теперь говорят, лукавство – мне-то на уроке похожих задач не решали. Но я этой тонкости не замечал и понуро возвращался к задачнику. Предположить себя ниже среднего уровня было невозможно. Когда страдания мои достигали уровня уже вовсе невыносимого, папа говорил: «Ну ладно, расскажи условие задачи». Я начинал рассказывать условия задачи и… сбивался. «О чем говорить, ты же не знаешь условия задачи» – говорил папа. Это было непереносимо – я же страдал над ней уже многие часы. Во всяком случае, мне так казалось. Но рассказать полностью условия так, как они были записаны в задачнике – не получалось. Я пропускал какое-то одно дурацкое слово в этом идиотском задании, и папа безжалостно возвращал меня назад – к условию задачи. В моем пересказе (ему-то это было видно!) я нечаянно пропускал те самые слова, в которых и был ключ к решению. И папа знал меня, знал, что по сути своей я никак не мог механически вызубрить текст, не вникая в смысл. Иногда таких итераций-возвращений бывало несколько. Бывали с отчаянием и слезами. Пушкин в «Полтаве» описал все это кратко: «О ночь мучений!» Здесь была не ночь, а вечер, но сути это почти не меняло. В редчайших случаях папа вопросом (какая-какая труба?) наталкивал на эти пропущенные слова. Но обычно я в полном отчаянии безуспешно еще и еще пытался запомнить какие-то бессмысленные сочетания слов, пока… Пока вдруг вспыхивали «те самые» слова, текст становился осмысленным, все легко запоминалось. Но в этом и нужды не было. В голове уже был путь к решению, и в комнате раздавался вопль, какому иззавидовался бы Монтигомо Ястребиный Коготь.

Так вот, глядя отсюда, ясно видны достоинства метода. Это много лучше, чем объяснять, даже очень хорошо объяснять, как надо решать. И, тем более, лучше, чем просто дать готовое решение. А ведь так, кстати сказать, многие и делают – для обеих сторон легче. В результате папиного метода я через некоторое время как семечки щелкал эти злодейские задачи. Мало того, много лет спустя, при сравнении проектных вариантов, там, где другие видели не больше 3-4 факторов, влияющих на выбор варианта, я умел находить и оценивать десятка полтора таких факторов.

Да я и сам, как теперь понимаю, применял похожий метод с 3-летней Светкой. Если надо было идти далеко – Светка сидела у меня на плечах, иногда поверх рюкзака. Чтобы человеку там, наверху не было уж так одиноко и скучно, ей давались в руки мои уши. Крутить вперед – идти быстрей, назад – медленнее, до «стоп». Вправо, влево – это понятно. Кто не пробовал трехлетние руки на своих ушах – много потерял. Если же было недалеко, никакой этой лафы не было, и Светка шла рядом. Иногда уставала. «Устала? – Устала. – Тогда побежим!» И, правда, весело бежали сколько-то, смотря по обстоятельствам. «Отдохнула? – Отдохнула. – Тогда пойдем». Верила ли Светка, что при беге отдыхаешь от ходьбы? Или (юмора-то у 3-летнего человека вполне хватало) просто принимала игру? Не знаю. Но метод работал. А ведь это, в сущности, был тот же папин метод, что и при уборке на Солянском и при знаменитых задачах. Ребенок устал, а тут, вместо того, чтобы просто взять его на руки, какими-то издевательскими штуками заставляют идти дальше.

Но, может быть, дело в том, что на практике у папы получалась игра не столько дружественных партнеров, сколько противников? Может, в те годы это было естественно, весь мир только так и играл? Особенно в Ленинско-Сталинском Союзе. Попробуйте сейчас перечитать столп тогдашней педагогики, «Педагогическую поэму» Макаренко – оторопь берет. «Поэма», кстати сказать, железным плечом отшвырнула «со столбовой дороги советской литературы», например, «Республику ШКИД», посвященную, казалось бы, той же теме. Спасибо, детская литература пригрела «Шкиду» и сохранила ее для сегодняшних переизданий. "Собственно говоря, – написал, как припечатал, Макаренко – эта книга есть добросовестно нарисованная картина педагогической неудачи". Написал в том самом 37-м, когда, не дожив до 30, был арестован и погиб Г. Белых, один из соавторов «Шкиды». Написал, и пошел дальше ковать и перековывать человеческие души и тома своих сочинений. Пошел украшать своим портретом в чекистской гимнастерке стены, практически, всех без исключения воспитательных учреждений Советского Союза и окрестностей. Тема-то была одна, решали ее с помощью игры и молоденькие Л. Пантелеев с Г. Белых, и маститый Макаренко. Да вот игры-то были разные. И мои веселые и добрые игры со Светкой получались, возможно, еще и потому, что климат в обществе был совсем другой.

По-крупному, дело было в уважении. По тем временам считалось, что уважение надо сперва заслужить. Мысль, что человек изначально имеет право на уважение, термин «права человека» появился много позже. Сейчас этот термин опозорен бессовестным применением, нередко корыстным отрывом прав от связанных с ними обязанностей. Но права-то, в самом деле, есть. Чтобы было понятно, что имею в виду, расскажу очень значимый в моей жизни случай.

Продолжение
я

4.2 Глава четвертая. Как сложилось

Как сложилось

И тогда и много с тех пор я раздумываю о папиной судьбе. По страшным тем временам – чуть ли не благополучной: не был на фронте, не был в лагере, не был ранен, не был убит врагом, не был расстрелян или замучен своими. Как говорится, умер в своей постели. Да еще в сравнительно привилегированной больнице. Но жил очень тяжело. До Войны многое скрашивалось замечательными поездками на Юг, материальное положение было получше, да и просто был моложе. А после Войны – чуть ли не в нищете. И это при всем своем ярко нестандартном уме, умении и смелости додумывать до конца, видеть неочевидные связи вещей, придумывать нестандартные решения в, казалось бы, рутинных или, наоборот, безвыходных ситуациях, преодолевать вовсе непреодолимые, на первый взгляд, жизненные преграды и т.д., и т.п.
Почему?

Как я теперь понимаю, папа считал первейшим своим долгом сохранять, охранять и содержать семью, которая у него получилась. Изо всех своих сил и при всех обстоятельствах. Говорят, это вообще черта, распространенная среди евреев. Не знаю, насколько черта национальна, но могу твердо сказать: этот, взятый на себя, долг папа отдал сполна и до конца. Отдал самоотверженно, в буквальном смысле этого слова отвергая себя. Три раза, как минимум, папа непосредственно спасал мне жизнь. А в один из них, поставив, как говорится, «на кон» и свою. А в Войну или сразу после Войны был случай – папа немного выпил. Наверно, на свой или мамин день рождения. Много ли было надо при тогдашнем нашем полуголодном, а иногда и просто голодном существовании. Папа опьянел. Тормоза ослабли и (как сейчас вижу) папа, в одних трусах, с неправдоподобно тонкими, исхудавшими руками и ногами, сидел на кровати и чуть не плача просил у мамы и у меня(!) прощения за то, что так плохо нас содержит. А я был тогда, наверно, курсе на втором, «здоровый лоб», как говорится. Но никому из нас даже мысль не приходила, что взятая папой на себя обязанность содержать двух иждивенцев, в сущности, вовсе не само собой разумеется. И то, что эта мысль не приходила в голову мне и, думаю, маме – верный признак того, что и папе она в голову не приходила.

Я знал известного ученого, впоследствии академика, человека блестящего и веселого ума, успешного администратора, с молодой, красивой, любящей и очень милой женой. Все при нем, как говорят в России. Вдруг жена тяжело и явно надолго заболела. Не знаю подробностей, но развелся он быстро и четко.

Моя мама, так получилось, тяжело заболела сразу, как стала моей мамой. Т.е. довольно скоро после замужества, И вся жизнь семьи переломилась. Но никогда, ни при каких обстоятельствах я не слышал даже намека на возможность расставания. Какие были сочетания любви, долга, привязанности, страха потерять и еще множества чувств мамы и папы друг к другу, как эти чувства менялись со временем – кто знает? В России обычно не хоронят в день смерти и даже не на второй день. Мама лежала на диване, где умерла. В том же халатике, укрытая одеялом.
И вот утром второго дня мне показалось, что мамины щеки заметно порозовели. Я и так плохо входил в мысль, что мамы больше нет и это уже не мама, а тут! Короче, на отчаянный мой звонок в МПС-овскую нашу поликлинику примчалась наш лечащий врач, очень милая женщина, при которой мама и умерла, да еще вдвоем со своей коллегой. Осмотрели, объяснили мне, что у сердечников так бывает. И, как теперь понимаю, не для себя, а для нас сделали простейший проверочный тест. Если кипятком полить живое тело – будет ожог. Если неживое – нет. Отвернули одеяло и полили кипяток на бедро. И я увидел, как, какими глазами папа смотрел на ноги своей жены в последний раз.

Надо сказать, что в доме нашем иногда случалась определенная напряженность в отношениях. Громкие ссоры (скандалы?) вспыхивали чаще всего из-за меня – кормления, одевания, воспитания, моего поведения и т.п. Бывали и другие поводы. Были, вероятно, какие-то глубинные причины, но об этом судить не могу и не хочу. После Войны все стало много тяжелее. Напряженность иногда как будто висела в воздухе и к взрыву приводили, казалось бы, совсем ничтожные поводы. Конечно, того, что называется сейчас «насилием в семье» или каких-либо оскорблений быть не могло. Но бывало громко, и, скажем так, недружелюбно. Когда каждому казалось, что другой намеренно старается обидеть, «наступить на больную мозоль». И «мозолей» этих со временем становилось все больше. Но, повторяю, никогда, ни при каких обстоятельствах я не слышал даже намека на возможность расставания. Повторяю, ни при каких обстоятельствах. Ни при каких.

То, что семья в самом почти начале так споткнулась о жизнь, вероятно, отразилось и на папином отношении ко мне. «У меня один сын и это слишком много» шутил папа. Но шутка шуткой, а ведь действительно, с появлением ребенка перевернулось все. Какие горизонты раскрывались перед совсем новеньким москвичом и еще более новеньким инженером! Как чудесно было вдвоем с молодой, красивой, очень неглупой, очень веселой и безраздельно преданной женой на 20-ти кв. метрах жилья в центре Москвы! Как сверкала и переливалась культурная жизнь Столицы – театры и выставки (такие тогда разные), концерты, выступления (от Троцкого-Луначарского до тех, кого сейчас и не знаем), Политехнический – совсем рядом!
А чего стоило просто погасить свет и слушать вдвоем, как за окнами звенит и дышит Москва!

И внезапно все меняется. Замыкается на каком-то существе, к появлению которого не так уж и готов. Какая уж тут столичная жизнь! Даже любовь жены приходится (непостижимо!) делить с этим существом. И, как оказывается, даже не на равных. Да тут еще, и тоже внезапно, жена становится тяжело больна. И двадцатиметровый рай своего шалаша пришлось делить еще и с чужой теткой-домработницей. И днем делить, и ночью. А тут (скорее всего) еще и постоянный недосып первых недель, а то и месяцев.

По себе помню. Светка росла очень спокойным ребенком, но это стало потом. Да и потом время от времени что-то случалось – животик, ушки. Ведь непонятно, что у них там внутри не так.
Вспоминаю, в это время я иногда читал лекции на так называемых выездных семинарах. Союз архитекторов, например, проводил семинары в подмосковном Суханово и в Репино под Ленинградом, ВЦСПС (профсоюзы) – в пансионате на станции «Правда» по Ярославской ж.д. – и т.д. Я читал лекции неплохо, «попал в обойму» и меня часто приглашали. Никогда не отказывался – очень любил эту работу. Да и обстановка была приятной, как бы выход в совсем другой статус. Архитекторы присылали машину, а когда семинар бывал в Репино – на дом привозили ж.д. билеты в «СВ», спальный вагон, т.е. 1-го класса. Я тогда был совсем не избалован и вполне ценил эти знаки внимания и «престижности», как сказали бы сейчас. Да и получал за один день чуть ли не 20% своей месячной зарплаты. А когда ездил на несколько дней в Репино, то и много больше, плюс командировочные. Институту моему это, вероятно, тоже было чем-то полезно, меня охотно отпускали, и зарплата тоже шла само собой. Так вот, однажды в пансионате «Правда» у меня получился полуторачасовой перерыв между лекциями. Сижу в преподавательской.
– Что-то Вы сегодня какой-то не такой – говорит директор пансионата – Вам нездоровится?
– Да нет – говорю – у меня дочке месяц.
– Понял. Моей уже полтора года, но очень хорошо помню.
Он вскочил, быстро отвел меня в свободный номер, показал на застеленную кровать и обещал разбудить через час. Прошло больше сорока лет, но счастье прохладных простынь, куда я скользнул, и огромная благодарность этому человеку – до сих пор со мной. У папы, боюсь, не было таких «окон» в свалившейся на него жизни.

Потом многое у мамы и папы вернулось. Ребенок (сужу по своему родительскому опыту) и обогатил и расширил жизнь родителей. Но это потом. И многое, думаю, пропало безвозвратно. У мамы, скорее всего, было иначе. Для мамы именно ребенок и был – все. Ну, почти все. И не «Электрон» и не «Элик», а почему-то сначала «Елочка» из чего потом как-то получился «Лель». Но мама, думаю, понимала и папу. Во всяком случае, очень не хотела, чтобы я так же «попался», как папа. Так или иначе, но я, когда подрос, твердо знал: дети – это ловушка природы, которую надо всячески избегать. И избегал. Когда более успешно, а когда менее. Только перед самым появлением Светки что-то во мне понемногу стало меняться. Жизнь стала подкидывать что-то расшатывавшее стереотип. Вернее, я стал замечать это «что-то».

Светка появилась, когда мне было под сорок, и папа ее уже не знал. Зато мы Светку встретили уже взрослыми. И это было хорошо. Мы, может быть, не очень знали, чего хотели, но зато очень точно – чего не хотели. И, как-никак, имели какие-то возможности делать так, как хотели. Конечно, вместо массы известных нам ошибок мы сделали немало других. Но, все-таки, добились главного – Светке в нашей семье жилось лучше, чем мне, да и Юнке в семьях наших родителей. А воспитывает она своих детей в том же, в сущности, ключе, что и мы ее. Только много лучше. Мудрее. Чего же еще желать?

Папа стал гораздо лучше относиться ко мне уже взрослому. Мне даже казалось, что стал как-то гордиться мной. Т.е. не отдельными достоинствами (это бывало), а просто мной, как человеком. Возможно, увидел, что получился, может быть даже несколько для него неожиданно, неплохой, в сущности, человек. Юнку же просто полюбил.

Продолжение
я

4.1 Глава четвертая. Папа умер

Папа умер

Умер папа в больнице. После операции по удалению аденомы простаты – доброкачественной опухоли предстательной железы. В те годы это была достаточно сложная операция. Ее делали в два этапа с многодневным перерывом, во время которого больной ходил с катетером, длинной тоненькой резиновой трубочкой, вставленным сквозь живот непосредственно в мочевой пузырь. Другой конец катетера опускали в бутылку, и она висела на веревочке, привязанной к поясу. Катетер иногда выскакивал из отверстия в животе, соленая жидкость из пузыря подтекала, в сущности, на рану, да и вообще подтекала. Бороться с этим не очень умели. Не умели и оперировать иначе. Так больные и ходили, обвязанные намокающими полотенцами и тряпками, чуть пришаркивая из-за бутылки и придерживая катетер рукой. Такую походку, по аналогии с известным бальным танцем па-де-катр, папа называл па-де-катетер.

Отвлекусь: пару десятков лет спустя, такую операцию делали и моему любимому шефу. Лет ему было много, лечиться не любил и болезнь запустил очень. Его пришлось оперировать тоже в два этапа, хотя к тому времени уже был освоен одноэтапный метод. Но вместо бутылки уже был элегантный пластиковый пакет, крепящийся к ноге, и ничего ниоткуда не подтекало.

Но продолжу. Операцию сделали. Реанимационных отделений тогда (в 1962-м году) не было. Папу сразу привезли в общую палату. Помнится – двенадцатиместную. Да и чувствовал себя папа нормально, шутил, иногда «отменно тонко и умно, что нынче несколько смешно», и вообще, на наш взгляд, все было неплохо.

В другом конце большой палаты лежал старик, которому сделали такую же операцию несколькими днями раньше. Около него, когда бы мы ни приходили, всегда сидела какая-то женщина. Папа рассказал, что это его дочь. Она врач и взяла отпуск, чтобы его выхаживать. И действительно, несмотря на возраст, дела у него шли на поправку. А нам и в голову тогда не пришло самим организовать около папы такое послеоперационное дежурство. Я, было, сунулся к зав. отделением, который и оперировал папу, с дурацким: не надо ли, мол, каких-нибудь бульонов или еще чего. Но он строго сказал, что это больница МПС (железнодорожная), здесь все есть и ничего не надо. Мы и поверили.
И зря.
А я от большого ума вообще вообразил, что все отлично – операция прошла хорошо и вообще все в порядке.
Но в порядке не было.

Однажды ночью папе стало плохо – сильно заболело за грудиной. Сердце, короче говоря. Известно, когда болит рука, нога или даже живот – можно, хоть и нежелательно, потерпеть. Боль в области сердца надо снять немедленно, и сразу бить тревогу, если не получается. Это опасно. Смертельно опасно. Но отделение было не кардио-, а урологическое. Сестричка была недовольна вызовом среди ночи, сказала, что без назначения врача никакого лекарства не даст, а искать дежурного врача не будет. Утром придет. И ушла.

А становилось все хуже. Позвал сестричку еще. Получил возмущенное: «Я же сказала!» А становилось все хуже. Как потом оказалось – был инфаркт. Процесс развивался и еще усиливался непереносимым для папы унижением беспомощностью. В какой-то момент папа сумел сесть в кровати (это после полостной операции и при развивающемся инфаркте) и выкрикнуть: «Одиннадцать мужиков в палате, неужели дадите вот так помереть!»

Ну, тут все повскакали, сестричку взяли в оборот, нашелся дежурный врач. Тот дал лекарства, наверно, сделал укол. И, видимо, что-то объяснил сестричке. Та всю ночь не отходила от кровати и, что называется, из шкурки вылезала. Женщине растопить папино сердце хорошим отношением, да еще, если, как говорится, в глаза заглядывает – пара пустяков было. Вечером, когда мы пришли, папа сестричку даже хвалил. С чувством рассказывал ночную историю, рассказывал, как сестричка от него не отходила, и просил никак на нее не жаловаться. Чувствовал себя, как нам показалось, достаточно хорошо. И я быстренько поверил, что все идет как надо.

Настолько поверил, что назавтра даже не поехал в больницу. Тогда только открылся Дворец съездов и мне каким-то чудом достался билет – ну как не пойти. Юнка пошла одна. Папа в последние годы, даже еще до моего приезда из Челябинска, очень привязался к Юнке. Папа обрадовался Юнкиному приходу, они очень тепло поразговаривали. У меня это получалось не всегда. Перед уходом Юнка неспеша тихонько почистила мандаринку, на ее же шкурке разобрала на дольки и придвинула к краю тумбочки, чтобы звездочку долек было немного видно, а каждую – легко достать. Папа попробовал – получается. И на прощанье сказал Юнке: «Как хорошо, что Вы есть».

Юнка и сейчас помнит минуты и слова этого вечера. Я и сейчас помню, что не поехал тогда в больницу. А рано утром нам позвонили, позвали меня, спросили, кем мне приходится Добрускин Виктор Яковлевич, и сказали приезжать. Все.

Почему-то казалось, что приехать надо как можно скорее, как бы что-то еще успеть. В метро (был выходной день) в такую рань народу было не так много, но я почти бежал, не разбирая дороги и, так получалось, все время кого-то толкал. Юнка бежала по образовавшемуся за мной людскому коридору и что-то говорила. Кажется, извинялась. Уже перед почти закрывавшейся дверью вагона как-то неловко оттолкнул женщину. Она упала. Юнка, наверно, сказала что-то, нас никто не задержал, и дверь за нами закрылась.

Первое, что увидел, вбежав в отделение – в просторном и светлом коридоре на полу, почему-то посередине коридора стояли носилки. И на носилках под простыней – папа. Видны были только ступни – маленькие, (папа носил обувь 39-го размера) и не то, что просто очень чистые, а как-то неправдоподобно белые. Ступни были очень теплые, а лицо, когда открыл, было спокойное, доброе и, как почти всегда, чуть-чуть ироничное.

Рассказали, что перед концом очень сильно поднималась температура, папа был в полудреме, пару раз справлялся о температуре и так и не заметил, когда его кровать, чтобы не травмировать остальных больных, как и полагалось, выкатили в коридор. То ли не было тогда в больницах (даже в сравнительно привилегированных) реанимационных отделений, не было инфарктных бригад – не знаю. Почему не вызвали врачей из кардиологических отделений (таких отделений в больнице было два) – не знаю. Может, не хотели сор из урологической избы выносить. А, может, и еще проще – выходной был.

Из-за этого же выходного не было и тех, кто должен был переправить тело в морг. Потому, кстати сказать, мы и успели застать. Долго кто-то куда-то звонил, вызвонили машину с шофером, но без санитаров. По телефону искали санитаров по всей больнице. А больница еще дореволюционной постройки, на большой территории, со множеством корпусов. Не нашли. И носилки с одной стороны взял я, а с другой – две сестрички. Юнка осталась получать вещи и все такое.

В фургоне я сидел рядом с носилками и поддерживал папу. После страшной своей температуры он был совсем теплый, все с тем же добрым и чуть ироничным выражением лица. Колесили по больнице почему-то долго. Или мне так показалось. Когда подъехали к моргу, выяснилось, что он в выходной заперт и пришлось еще куда-то всем вместе ехать за ключом. Несколько дней перед этим была оттепель, а в эту ночь ударил мороз, и когда дверь в подвал открыли, оказалось, что ступени, по которым еще вчера текла вода, покрыты сплошной наледью. Шофер сказал, что по этим ступеням носилки не понесет. Ни за что. Сестрички посмотрели на меня и тихо взялись за задние ручки носилок. Я взялся за две передние.

Не упасть мы не могли. Достаточно было бы чуть поскользнуться одному из трех. Но мы не упали. Внизу отворили двери и зажгли свет. В большом довольно тускло освещенном помещении прислоненные к стене и просто на полу и друг на друге были свалены голые тела. Мне было не до того, но память удержала прислоненное к стене почему-то вверх ногами женское тело и младенца как бы в руках другого тела. Тел, мне показалось, было очень много. Даже только в более освещенной части – не менее двух десятков. Больница-то большая. Мы поставили носилки на узкий, оббитый оцинкованной жестью, стол, и я понял, почему тела были вот так свалены: сестрички сняли с папы простыню и, стараясь не глядеть по сторонам, приподняв край носилок, стали сваливать папу со стола на пол. Я их остановил, взял папу с носилок на руки, положил на другой стол, а девушек попросил подождать снаружи. Те схватили простыню и носилки, и выпорхнули мигом – им было, должно быть, больше, чем достаточно.

Никого живых не было, я тихонько поговорил с папой, обнял и поцеловал. Уж не помню, когда такое было при жизни. Когда обнимал, приподнял, наверно, немного за плечи, а окоченение еще не наступило. И обе еще теплые папины руки неожиданно вскинулись и как бы приобняли меня за шею. Тоже не помню, когда так бывало при жизни. А потом, хоть, наверно, так не полагается, я рукой поднял папе веки. Глаза открылись очень легко. Не знаю, может быть, это было остекленение, но я увидел яркий, ясный, какой-то даже веселый взгляд со знакомым с детства ироническим прищуром. Я закрыл папе глаза, поцеловал еще раз, положил, как полагалось в России, тяжелые монеты на закрытые глаза и ушел.
Никакого страха и в помине не было. А слезы были потом.

Через день или даже два я увидел папу в гробу – одетого, очень холодного и при всех. Все было по-другому, совсем не как тогда.

День или даже два были заполнены какими-то хлопотами. Мне казалось, что все должен сделать сам. Помню, как получал в сберкассе напротив дома тысячу рублей с папиной книжки – почему-то это надо было сделать обязательно до официального уведомления о смерти. Помню, как получал, как получил, но потом так и не нашел этих денег.

С двумя друзьями поехал покупать гроб. А гробов не было. Объяснили – сверхнормативно много умерло людей в этом январе. Наверно просто надо было «дать», но у меня таких мыслей и в голове не было. Потом продавцы, должно быть, поняли, что я либо сейчас чекнутый, либо вообще такой и принесли какой-то, небольшого размера. Папа и был небольшого роста, но мне это, наверно, показалось каким-то последним, вдогонку, ударом трудной папиной жизни и вот тут я заплакал. Ребята меня увели.

Все эти дни мне никто ни в чем не возражал. Никто не возразил и против дикой, как сейчас понимаю, идеи привезти папу домой, принести на третий этаж, в комнату 24. Папу привезли на Солянский (не помню как надолго) и хоронили уже оттуда. Похоронный автобус проезжал по Спасоглинищевскому и вдруг я, сам не зная для чего, попросил на минуту остановить автобус у синагоги. Хонон (очень большой друг семьи, уже писал о нем), человек скорее религиозный, выросший в религиозной среде, мысленно, наверно, читал поминальную молитву, Кадиш. А вслух не считал удобным без моей просьбы. Ведь по обычаю, Кадиш должен прочесть сын. Но я ни о чем таком не знал и не думал. Попросить не догадался. Автобус постоял немного и пошел. Папа был совсем не религиозным человеком. И все равно, я уверен – одобрил бы эту остановку.

Похороны, как-то даже неожиданно для меня, были многолюдные. Кроме родных и наших с Юнкой друзей (а их оказалось много), было еще, кажется, два автобуса с работы. Из ворот Крематория в вечерней темноте расходилась толпа.

Продолжение
я

3.11 Глава третья. Еще о стереотипах

Еще о стереотипах

Вернемся к проблеме «ребенок плохо ест». Поделюсь опытом.
Был примерно 1966-й год, Светке года полтора. Ясельный, иногда болеющий ребенок. По тогдашним законам, если ребенок болел, матери полагался оплачиваемый «Больничный лист», дающий освобождение от работы «по уходу». Но – на три дня. А ребенок, увы, болел дольше. Мало того, когда выздоравливал, надо было получать кучу справок, удостоверяющих, что ребенок отболел до полной безопасности для остальных детей в ясельной группе. Кроме того, бывало, что за это время в группе другой ребенок заболевал чем-нибудь инфекционным. Тогда объявлялся карантин и отболевший ребенок не допускался в ясли уже для его безопасности. На все это время (иногда, немалое) матери выдавалась специальная «Справка». Она давала освобождение от работы, но, еще раз, увы, уже без оплаты. И вот однажды, когда такой период затянулся, Юнка вышла на работу, а Светку (что поделаешь!) оставили с бабушкой.

Через какое-то время Юнка звонит Элле, главному нашему консультанту по ребенку. Главнее даже Спока. Светка, мол, от манной каши отказывается. «Что за беда – сказала Элла – дай овсянку». Оказалось, что Светка отказалась и от овсянки, не попробовав даже. Начиналась паника под названием «ребенок плохо ест». «Посмотри, как бабушка кормит» – сказала Элла.

Я тогда преподавал в техникуме. Был председателем Предметной комиссии. Ну, как в ВУЗе – зав. кафедрой. И «нагрузка» была и на дневном и на вечернем отделениях. Между дневными и вечерними занятиями получалось «окно» в 4, а то и в 5 часов. Техникум был, примерно, в часе езды от дома. Ездить домой – все время на транспорт уйдет. Обычно оставался в техникуме, всегда находились дела. Но – надо, так надо – и я «случайно и неожиданно» приехал днем домой.

Успеть оказалось легко – кормление было долгим и я приехал вовремя. Светка крутилась, отворачивалась и уворачивалась, отталкивала ложку – протестовала как могла. Каша была на всем, включая Светку и бабушку. Бабушка, как могла, уговаривала, заговаривала, отвлекала и развлекала. Пела революционные песни (других не знала) и в такт стучала по кастрюле.
А ведь ребенок всегда ел охотно и с удовольствием.

Как мог деликатнее, остановил это действо.
Кто-то из наших друзей говорил, что в сложных случаях я разговариваю с Софьей Осиповной высунув, для пущей любезности, кончик языка и, при этом, крепко стиснув зубы. Так вот, как мог, убрал все и начал кормить сначала. Протянул Светке ложку (она в то время уже могла есть сама) – не берет. Протянул ложку с кашей ей ко рту – энергично отвернулась. И вот тут (горжусь, потому и рассказываю) я весело и радостно: «Тогда давай поиграем!» Светка сначала недоверчиво на меня посмотрела, но – кто же откажется поиграть с папой! И мы прекрасно провели время. Я только позвонил коллеге и попросил заменить меня на вечерних занятиях. По очень-очень серьезной причине. А причина и была серьезная – надо было, чтобы Светке до ужина не давали ничего съестного. На ужин разогрели обеденную кашу. Опять протянул Светке ложку. Опять привычно сразу отвернулась. «Поиграем?» опять бурно зарадовался я. Радость была даже более бурная, чем днем – замаячила перспектива укладывать спать голодного ребенка. Что уж подумала Светка – не знаю. То ли «ребенок плохо ест» не зашло еще слишком далеко, то ли (юмора у человека хватало) как-то оценила комизм ситуации. Но Светка заулыбалась и стала есть.

Инцидент был закрыт, но на работу Юнка назавтра не пошла. Осталась по неоплачиваемой «Справке» дома со Светкой. Как говорил какой-то капитан у Паустовского: «Детей, господа, надо делать самим!»

Кстати, сестра Светкиной бабушки, наоборот, вылечила свою12-летнюю, помнится, внучку от сделанного ее родителями «ребенок плохо ест» тем же методом. Заняло это, правда, два или, даже, три дня. Болезнь была запущена, да и осложнена ущемленным чувством собственного достоинства двенадцатилетней девочки. Но болезнь прошла бесследно. На месяц. А через месяц, когда девочка вернулась к родителям, вернулась и болезнь.

В этой же связи, еще о еде, об одном трагически (как говорится, «не побоюсь этого слова») перевернутом проявлении любви и преданности в моей родительской семье.

Еду за столом раскладывала по тарелкам мама. И всегда старалась положить получше и побольше папе и мне. Папа (и тоже всегда) замечал это, и протестовал очень решительно и самыми разными способами. Так бывало в мирное время, когда в еде недостатка не было, так бывало и в самые отчаянно голодные 43-й и 44-й годы. До Войны, во время и после. Мама каждый почти раз старалась незаметно взять себе поменьше и поплоше, папа каждый (почти) раз замечал это со всеми последствиями. Это была вторая (после моей еды) причина скандалов, сотрясавших дом. Но мама не могла же не знать, что будет за столом! И перевоспитывать папу задачи не было. Но и папа не мог же не знать, что скандал принесет маме больше вреда, чем недополученные калории с витаминами! Что маме и вправду не всегда нужно было столько еды, сколько мужчине! Да и ясно же должно было стать папе (очень ведь нестандартно умный был человек!), что все равно, по независящим от обоих обстоятельствам, не получается за столько лет маму перевоспитать!
Но все повторялось. И поделать с этим нельзя было – ничего.

И сейчас меня всегда коробит, когда Юнка за столом делит какие-нибудь деликатесы или просто еду методом моей мамы. Ничего не могу с собой поделать. Но – помню. Изредка могу (максимум!) пошутить. А обычно – стараюсь не показать, что заметил.

Продолжение
я

3.10 Глава третья. Стереотипы

Стереотипы

Мне много потом в жизни приходилось встречаться с тем, что по-умному называется «система с ограниченным количеством состояний». Или что-то в этом роде. Когда, например, убеждаешь и, казалось бы, все так ясно. Еще один довод, еще чуть-чуть, – и твой оппонент поймет, увидит, согласится. Надо только объяснить получше. Ан нет. Я не о тех случаях, когда истина (или то, что считаешь истиной) невыгодна оппоненту, против его интересов. Здесь понятнее. Я о другом. О какой-то внутренней блокировке. О системе намертво сцепленных стереотипов, не позволяющей перейти в другое состояние. Даже если осознает, что это в его, оппонента, интересах.

В этой связи – о еде, кошмаре моего детства. Вообще, детство – тяжелая пора. Зависимость, беспомощность, подавляющее насилие взрослых в самых разных формах «для твоей же пользы» или без этого припева. Да и припев этот, даже когда он вполне искренний, нередко связан с ошибками, а то и беспомощностью самих взрослых. Детские и другие психологи с физиологами более или менее знают, как и почему ребенок все это забывает и прощает, как формируется миф о «счастливой поре детства». Но знают и то, как шишки, набитые в детстве уходят в подсознание, твердеют и с возрастом, превращаются в рога, когти и шипы, которые потом удалить трудно, а то и невозможно.

Бывало и у меня в детстве непросто. Совсем нешуточные страдания в первом классе школы с «Прописями» (сейчас не все даже знают, что это) при одновременном переламыванием «левши» в «правшу». Когда фиолетовых чернил (разбавленных слезами) не было разве что на потолке! Много лет потом было отвращение к этому цвету. Запах тех чернил, кажется, и сейчас узнаю. А вот что необратимо загасилось тогда в ребенке, не узнает никто. Были и другие, нелегкие для меня проблемы.

Но еда была главным.

Перефразируя, можно сказать, что все несчастные (в этом смысле) семьи похожи одна на другую. Так что и рассказывать неинтересно. Расскажу только, как однажды, задолго до Войны были мы все втроем в Евпатории «по курсовке». Это означало, что «питание» и все, как тогда говорили, санаторно-курортное обслуживание, получали в каком-то санатории. А жили «на частной квартире». Для семьи с ребенком это бывало удобно. Однажды получилось так, что надо было уезжать за пару дней до установленного в курсовке срока. И несколько талонов на питание в эти дни «пропадало». Допустить это было нельзя никак. Нельзя было (почему-то) и получить причитающееся «сухим пайком». Задача была – съесть. Во всяком случае, я так помню. Естественно, съесть надо было наиболее ценное. И, в виде невероятного исключения, мне было (возможно, первый раз в жизни!) позволено не есть первое блюдо! Не есть первое блюдо! А все остальное – есть без хлеба! Совсем без хлеба! Даже колбасу!

Прошло больше 70-ти лет, а я до сих пор помню невозможнейшее счастье этого дня, просторную веранду столовой и столы с белыми скатертями под морским ветром...

Синдром людей, переживших голодные времена? А, может быть, еще проще и страшнее – самый простой и доступный способ проявлять заботу о ребенке? Но сколько было несчастья в семьях и сколько несчастных детей, которые «плохо едят». И это до сих пор носится в воздухе и поражает семьи, наверно по наследству, как шизофрения. Помню, уже в качестве родителя, уговаривал персонал в яслях, детсадах и пионерлагерях не заставлять Светку есть, если она не хочет. И очень часто получал ошеломляющий ответ: «А тогда и остальные так захотят». И уж тогда, каждому ясно, – крушение всех устоев.

Когда я болел, папа говорил, что здоровый может делать что угодно, но когда болен, надо усиленно питаться, чтобы выздороветь. А когда я был здоров, папа с той же убежденностью декларировал, что когда болен, это еще можно понять, но сейчас, когда мама из последних сил приготовила, а ты, здоровый балбес… И ведь теоретически родители все знали. Знали и про рефлексы, могли понимать, что насильное кормление – не впрок, не переваривается и не усваивается. Да и ребенок отнюдь не был дистрофиком!

А сколько жизни это взяло и у мамы с папой и у меня. Кто знает, каким бы я был, если бы не было этого кошмара моего детства. Но – внутренняя блокировка. Намертво сцепленные стереотипы.

Продолжение
я

3.9 Глава третья. Изыскания под Сызранью

Изыскания под Сызранью

Потом, тоже в Войну, в 42-м, был на изысканиях под Сызранью. Тоже сначала рабочим. Рокадную магистраль (вдоль Волги) строили срочно, и полевые работы (против всех правил) вели зимой. Какое было пальто – не помню. А вот на ногах были городские ботинки и обычные брюки. Трасса, естественно, шла по целине, и работать приходилось по колено и выше в снегу. А когда в феврале и, особенно, в марте под снегом появилась вода – бывало довольно скверно. Но, насколько помнится, не болел. К лету работал уже нивелировщиком на не очень сложной работе – «снимал поперечники».

Нет, нивелировщик никого не уравнивал, не нивелировал. Совсем наоборот. Он работал с прибором под названием нивелир – зрительной трубой на треноге, которую специальными винтами устанавливают «по уровню», т.е. так, чтобы она вращалась на вертикальной оси строго в горизонтальной плоскости. Если на одном месте («точке») вертикально поставить разлинованную на сантиметры рейку и такую же на другом, то «сделав взгляд» через трубу на одну рейку, а потом на другую, можно прочитать, сколько на каждой рейке сантиметров от «точки» до горизонтальной плоскости трубы, и, соответственно, насколько одна точка выше другой. Или, как говорят нивелировщики, определить превышение точки. Таким способом «выставляют отметку» на стройке дома, чтобы перекрытия и окна были на одном уровне, множеством таких последовательных действий «переносят отметку» иногда на много километров при строительстве дорог и решают еще много важных задач.

От нивелировщика требуется точность, аккуратность и способность не тяготиться однообразием работы. Интеллектуальные усилия не только не требуются, но часто противопоказаны. При этом, его работа действительно важная, ответственная и от нее много зависит. Это знают все, и очень хорошо – сам нивелировщик. Хорошего нивелировщика, бывает, лично знает сам начальник всего строительства.

А постоянно работает он с временными рабочими, которые носят его инструмент, держат рейки и делают другую, такую же неквалифицированную работу. Между ними очевидная (особенно ему!) пропасть. Он имеет образование, какого у них нет и не будет. Он может жить в Москве, ездить на метро, в трамвае и на лифте и даже (если бы вдруг захотел!) в Третьяковку пойти. А они, во всяком случае, в те времена, ничего этого не могут и даже не знают про такие возможности. И если дать женщинам-работницам посмотреть в трубу (там изображение перевернутое) и потом навести трубу на них (стандартная шутка нивелировщика) – женщины с визгом придерживают юбки, на тот случай, если в трубе они окажутся вниз головой. И при такой пропасти, высокая самооценка нивелировщика плавно переходит в не всегда забавное самомнение.

Нивелировщиком, повторяю, я и работал, а рабочими были женщины, мобилизованные в Войну на Трудфронт. Был такой термин. Они делали насыпи, рыли выемки и канавы под железнодорожное полотно и другие тяжелые земляные работы. И без памяти были рады, что хоть на короткое время попали на бесконечно более легкую геодезическую работу. Они все были старше меня и трогательно ко мне относились. Помню, под вечер (работали весь световой день) одна, совсем неплохим голосом, начинала, и все подхватывали: «Солнышко низехонько К вечеру близехонько. Солнышко на кустике Скоро-ль нас отпустите» и т.д. Сочиняла она прямо на ходу, а «на кустике – отпустите» рифма, по-моему, совсем даже неплохая.

В некоторое оправдание обиженного мной нивелировщика, расскажу, как учил работать с нивелиром очень хорошего парня-сержанта, когда вместе с папой подрабатывал на изысканиях уже студентом.

Рабочие были из воинской части. Сержант и вправду был хороший парень, мы как-то славно подружились за время работы. Он интересно, образно и не без юмора рассказывал про отличную свою жизнь в приморском колхозе, на самом берегу некурортной части, не помню, Черного или Азовского моря. Если бы он научился работать с нивелиром, изменилась бы вся его армейская жизнь. Привилегии получил бы невиданные. Не только легкую и чистую работу с нивелиром, но и питание при офицерской столовой, а то и житье не в казарме. Он это понимал, конечно, много лучше меня и мотивацию имел огромную.

Легко освоил установку инструмента по круглому («грубому») уровню, нажимая сапогом на выступы треножных ног. Установивши, радостно говорил: «Воно!» Но вот научиться устанавливать трубу точно, «по трем винтам с поправкой на половину погрешности», не мог. Ну, никак. А мы очень старались. Да и делал я это при нем сотни раз. И объяснять умею. И с изумлением я понял, что это выходит за пределы возможностей очень неглупого, разговорчивого и, как говорится, разбитного парня.

Продолжение
я

3.8 Глава третья. Изыскания Шуя-Южа, продолжение.

Деревня Травино Владимирской области сейчас видится как место, где мне было очень хорошо. Конечно, были и сложности. В частности, связанные с бурно заплескавшейся личной жизнью. Отчаянно хотел всех девчонок своего возраста (плюс-минус два, а то и три года) и если не все они, то многие очень хотели меня. Целовался, помнится, с четырьмя и еще с одной чуть-чуть, собирался еще с несколькими и, вероятно, вовремя уехал, не успев наломать особо много дров и хоть как-то поплатиться за наломанные. Эдакий Керубино, да еще из столицы, ворвавшийся в хорошее среднерусское село, и совершенно ошалевший от доступности, до которой в Москве просто еще не дорос. К тому же, в Москве была инерция сложившихся отношений, инерция некоторого покоя, тогда как здесь безоглядно несло прямолинейное и равномерное. И все-таки одну запомнил, может быть, больше других. Была скорее высокая и (по деревенским меркам) тоненькая. Наверно и вправду красивая, с маленькой головкой и длинными косами. Во всяком случае, по имени запомнил только ее. Ее звали Пава. Наверно, Павлина.

Помню «организацию досуга». К вечеру, после работы, по деревне шел гармонист в окружении 3-4-х девушек и собирал на гулянье. Кажется, это так называлось. Гулянье было не только процесс, но и определенное место с плотно убитой танцами землей и, наверно, точно не помню, скамейками. Во всяком случае, на чем-то сидели. Подтягивалась молодежь, и начинались танцы. Никаких приемников-телевизоров и в помине не было, не было и гитары. Была гармонь, традиционно каменное лицо гармониста и совсем не городские танцы. Наверно, это была кадриль с притопами и частушками. Частушек, почему-то, не помню. Играли в «горелки» и т.п. ловили друг друга в вечерней темноте. И это было самое главное. А потом провожали. Долго. И это было еще главнее.

Сейчас подумал – а почему не было у меня никаких столкновений с парнями? Ведь их, наверно, не меньше было, чем девочек. Отчасти, думаю, из-за родителей. Папа по тем местам гляделся, должно быть, большим московским начальством. А мама почти сразу по приезде как-то весело наладила детский сад-ясли.

Действовала она на правах жены-общественницы. В 30-е годы было такое, как тогда говорили, движение жен ответработников и ИТР (ответственных и инженерно-технических работников), организованное Серго Орджоникидзе – одним из тогдашних высших лиц государства. Был он, вероятно, не особо лучше других, но как-то более открыт и пользовался большой популярностью. Движение жен-общественниц было, насколько могу судить, успешным.

В те годы многие замужние женщины не работали. Т.е. не работали по найму, а занимались домашним хозяйством и детьми. Я бы написал даже «большинство», но статистики не имею. Во всяком случае, среди наших друзей и знакомых, да и соседей по дому не могу вспомнить «ходивших на работу». Припоминаю работавшую художницу, она делала макеты театральных декораций, но, наверно, как-то нерегулярно – у нее был ребенок лет трех, но не помню проблемы «с кем оставить». Еще вспоминаю, как одна наша знакомая (может быть, «в пику» мужу) немного поработала библиотекарем в школе – неполный день по 2-3 раза в неделю. Ее муж работал в каком-то наркомате (народный комиссариат, т.е. министерство) и кроме большой зарплаты имел дополнительные («литерные») продовольственные и промтоварные карточки и «заборные книжки», бесплатные путевки в санатории на время отпуска и другие тогдашние льготы для начальства. Доля зарплаты жены в семейном бюджете была, практически, нулевая. Но папа как-то при мне сказал (вот запомнил же!), что появившаяся у жены иллюзия независимости сделала и без того непростую семейную жизнь этой пары уж вовсе невыносимой.

Так вот, в движении жен-общественниц многие женщины, что называется, нашли себя. Устраивали и налаживали досуг, общественное питание, образование, медицинское, культурное и прочее обслуживание работников. Как правило, на тех предприятиях, где мужья работали на высоких должностях. Жены-общественницы использовали, как теперь бы сказали, неформальные связи, легче справлялись с бюрократией, да еще и в зарплате не нуждались. Орджоникидзе действительно нашел и задействовал большущий резерв «роста производительности общественного труда». Резерв этот вскоре кончился, когда Сталин стал планомерно отстреливать ответработников, включив в зону отстрела и самого Орджоникидзе. Жены мигом теряли все связи, начинали остро нуждаться в зарплате, а то и вовсе исчезали, превращались в ЧСИР, членов семьи изменника родины.

В деревне Травино ничего этого не знали, и мама, заглянув однажды в избу, где было что-то вроде детских ясель, ужаснулась и проявила инициативу. Нянями по очереди стали мамы ребятишек. О воровстве, понятно, уже и речи не было, и питание стало неплохое. Была организована невиданная в деревне чистота и порядок – режим, гигиена, дневной сон. Хорошая молва разлеталась быстро. Детей стали приводить и приносить охотно. Осенние полевые работы получили дополнительные рабочие руки, и колхоз стал отпускать яслям продукты еще более щедро. Грозный (наверно) председатель колхоза смотрел на маму совершенно щенячьими глазами, исполнял все ее ясельные требования. И это тоже прибавляло мне веса.

И была Война. Я толком не знал ее, которая (мне-то было совершенно ясно) должна была вот-вот окончиться. А в деревне знали. Как-то незаметно (для меня) стало меньше мужчин. И парни, не так уж намного старше меня, стали получать повестки. Не до меня им было, понимаю сейчас.

Но было и еще что-то. Я был другой. Я как бы сам это точно знал, и знание это как-то передавалось окружающим. Не смогу точно определить, что это было, но что-то было. Помню, в этом же Травине сидел вечером с девочкой на какой-то лавочке или завалинке. Подошли два парня и не то, чтобы очень уж агрессивно, но твердо потребовали: «покажите нам тропочку вашей любви». Я понятия не имел что это. Даже сейчас помню возникшую напряженность. Девочка потом рассказала, что это местная подначка – требование прилюдно поцеловаться. Давно сложившиеся, признанные деревней пары действительно целуются. Да у них и не требуют. В других случаях бывают те или иные разборки. А тут как-то стало совершенно ясно, что на меня эти обычаи не распространяются. И стало ясно, что я почему-то не испугался. Парни потоптались-потоптались и ушли. Конфликта не получилось. Со мной и позже, через несколько лет, бывали похожие случаи. Если когда-нибудь буду писать про эту сторону своей жизни – расскажу.

А еще было так. Километрах в пяти от Травино в большом селе была библиотека. Помню, пришел записываться. Сидела девчушка-библиотекарша. Интеллигентно (про книжки) разговорились, тем более, что был я ужас какой начитанный и вообще ей явно понравился. Стала заполнять формуляр. Написала фамилию, пошутили про имя и она привычно в «национальность» стала писать «русский». Да нет, сказал я, надо писать: «еврей». Реакцию запомнил. Беленькое миловидное личико не просто покраснело – стало багровым. Такое было впечатление, что сказал я что-то ужасно непристойное. Не поднимая глаз, отдала книжки. Так и ушел, еле попрощавшись. Что уж такое она знала про евреев, которых до этого, за всю свою небольшую жизнь, явно никогда не видела?

Дом, в котором жили в Травино, был, вероятно, довольно большой. У нас была «зала» и еще небольшая комнатка. Посередине «залы» стоял в кадке большой фикус. В доме были переплетенные комплекты «Нивы», и рекламу пилюль «Ара» – «слабит легко и нежно» я лично читал, а не слышал от кого-то. Рассказы в «Ниве» не помню, но несколько рисунков и стихов запомнились. «Если под зонтиком он Все предоставил ей место, Сам же промок, как тритон – Это жених и невеста. Он половину зонта Ей уступил аккуратно – Эта вторая чета, Брат и сестра, вероятно. Мокнет и дрогнет она, Глядя на это беспечно, Зонт он присвоил сполна – Это супруги, конечно». Еще в «Ниве» были небольшие юмористические рассказы-анекдоты. Действующими лицами были евреи, грузины, поляки и т.п. инородцы. Говорили, естественно, с акцентом. Запомнил поляков: «Некультурносць и грубизна». Было, наверно, смешно. Были еще толстые, в кожаных переплетах, книги религиозного содержания, и, кажется, Толстого (Льва), но не беллетристика. Трогать это не было ни малейшего желания. Да и не знаю, как такое желание было бы воспринято хозяевами, людьми весьма, на мой тогдашний взгляд, пожилыми, неразговорчивыми и неприветливыми.

Вплотную к дому, под одной крышей, были хлев с коровой, поросятами, курами и, как бы на втором этаже, сеновалом. На сеновале, укрепляя впечатление от хозяев, лежали два заблаговременно приготовленные гроба. Про поросят вспомнил не случайно. Свинью до того представлял себе в виде толстого неповоротливого животного на коротких ножках, лежащего либо в басне, либо в луже, либо на ВСХВ (Всесоюзной Сельскохозяйственной Выставке). Здесь это были тощие проворные клыкастые твари величиной с небольшую собаку на длинных тонких ногах. Они шумно рыскали в поисках пищи, а пищей им могло служить все. И это было серьезно. Дело в том, что туалета (уборной, как тогда говорили) как такового, при доме не было, а в этом самом хлеву были небольшие кОзлы, взгромоздившись на которые и опираясь спиной о бревенчатую стену… Так вот, эти твари сбегались и немедленно, иногда налету сжирали все, что мне уже было не нужно. При этом они чуть ли не подпрыгивали с поднятыми ко мне пятачками и поторапливали громким похрюкиванием. И у меня вовсе не было уверенности, что кто-то из них не сможет вдруг подпрыгнуть повыше и не перепутает то, что мне уже не нужно, с тем, что мне нужно позарез. Нервная была обстановка.

В Травино я еще и работал. Теперь думаю, что идею незаметно подкинули родители. Ведь начальник партии тоже был с семьей, с женой и сыном. Его сын был младше меня на несколько месяцев, но, главное, на класс. Он и не собирался работать, был ориентирован только на школу. Но десятилетка была только в Шуе, и надо было бы там и жить в интернате. Поэтому он с 1-го сентября пошел в школу-семилетку, второй раз в седьмой класс. Километрах в пяти от Травино. А я начал работать вскоре по приезде. Какое-то время работал в колхозе. Сначала – на укладке сена в стога. Подавать сено наверх длинными трехконцовыми деревянными рогатинами мне было трудно, да и роста нехватало. Поэтому сено (уже не помню, как) я укладывал наверху. Помню только, что было страшновато – скользко и держаться не за что. Совсем немного работал на веялке – что-то отгребал деревянной лопатой. Зерно или мусор. Вершиной была работа на жатве. Жали серпами, и это было непросто. В особенности, потому, что, согнувшись, шли одним рядом, и отставать было неудобно. Тут я и хватанул серпом по пальцу – маленький шрамчик и сейчас видно. Тем колхозная карьера и закончилась.

Потом работал уже в партии на изысканиях, на так называемых «полевых работах». Т.е. носил теодолит, вешки, ленту и т.п. Короче – вместе с другими рабочими работал на геодезической съемке полный световой день уже до конца полевых изысканий в Травине. Это не бывало мучительно трудно, но и легко тоже не было. Надо было все время быть на ногах, да еще с не очень тяжелым, но достаточно неудобным грузом. И очень хотелось пить, а пить было нечего. Да и мнение такое бытовало, что «в поле» пить надо меньше. Тогда, мол, меньше и хочется. В Израиле такое и сказать никому нельзя.

И это еще не все. Уезжали мы как на дачу, но под осень. И ясно было, что в школу 1-го сентября, скорее всего, не попаду. В учебном году я, бывало, много болел, часто и подолгу пропускал школу. В семье установился порядок – после любой болезни, во время выздоровления я делал все (все!) домашние задания. Все, что задавали каждый день за все (все!) время пока болел. И приходил в школу со сделанными уроками, на день выхода, будто и не болел. Так и оказались с собой учебники и задачники для 9-го уже класса, хотя только по алгебре и геометрии. Других, наверно, на момент отъезда еще не было. И в Травине с сентября стал заниматься сам – теоремы, задачи и все, как полагается. И как же неожиданно пригодилось это в будущем!

Сейчас пишу, и самому странно – Травино помнится, как очень длинный кусок жизни, а было всего-то месяца три, если не меньше.